Вера Панченко

Ткань времени

часть вторая

Бушулей, 1937 - 1939

 

         Мне три года. Старшему брату Володе шесть лет, а младшей сестренке Гале – меньше года. Мама собирается в Москву – там живет ее младшая сестра Вера. У всех железнодорожников есть право раз в году съездить в любую точку страны бесплатно. Или члену его семьи. Дорога дальняя – до Москвы шесть часовых поясов, пассажирский поезд идет минимум семь суток, да и в Москве пожить надо. Бабушка Нахлесткина, живущая за железной дорогой, в поселке, согласилась домовничать у нас. А когда мама уехала, она заболела, и папе пришлось оставлять нас одних. Вечером, придя с работы, он варил суп на завтра, и мы сами должны были себя кормить. Из всего нашего самостоятельного житья только помню, как после обеда мне хотелось спать, я залезала на свою кроватку, а маленькая Галя не могла этого сделать и засыпала рядом на косульей шкурке, заменявшей коврик. Спала она в странной позе: верхняя часть туловища лежала, а нижняя стояла на коленях, и попка торчала вверх. Папа, заскочив днём домой  (шел мимо со станции на блокпост или обратно) застал ее на шкурке с голой попкой вверх и сказал мне, чтоб я затаскивала ее на кровать. Помню, с каким пыхтеньем переваливала сестренку через бортик, как спали в обнимку. И еще вспоминается, как утром на стене играла большая тень. Отчего она получилась -  и сейчас не догадываюсь, но мое воображение дорисовывало ее: мне виделись силуэты домов с острыми крышами – целая улица. Какую новизну эта тень вносила в мои представления, не знаю, но почему-то запомнилась ярко на всю жизнь. Где был Володя в эти часы? Скорее всего, бегал во дворе.

Мама вернулась из Москвы. Черный фанерный чемодан стоял у неё на второй полке, в изголовье, всю дорогу – времена были лихие. Из всех гостинцев запомнился виноград, увиденный впервые в жизни. Ягоды крупные, прозрачные, приехали в большой эмалированной кружке, голубой, с белым нутром. Как мама сумела их сохранить – непостижимо.  Из маминых рассказов. Тетя Вера жила в семье свекра, мужа звали Леней. Семья была культурной, свекор имел какое-то солидное положение. Маму возили по городу, были в театре – я запомнила лишь названия: «Гаянэ» и танец с саблями. Думаю, что это была опера. Сохранилась фотография, где мама с сестрой и ее мужем. Наша деревенская тетя Вера хорошо причесана и одета, на шее длинная нитка белых бус. Вообще-то она была красивой – не зря дядя Леня, встретившись с ней проездом в Уруше, увлек с собой в Москву (к слову сказать: в годы войны она приехала с двумя детьми в Бушулей, а потом перебралась в Зилово).

Как ни странно, но фрукты нам перепадали. Помню, мы с мамой пошли в поселок. Перед нашим домом проходила водопроводная дамба, в этот раз она была разрыта, нам предстояло спуститься вниз. У меня в руках было большое красное яблоко. Оно выпало из рук и покатилось впереди нас в канаву – это было очень яркое мгновение.

К нам в гости приехал дедушка, мамин отец. Привез мне нарядное платьице, в розовых цветочках, с пышной оборкой понизу. На станции остановился бронепоезд. Мы с Володей и еще  кем-то побежали смотреть. Я, конечно, в своей обновке. Спустились с перрона, стоим рядом с чудовищной машиной, одетой в металлические стенки. Возвращаются со станции трое веселых мужиков в замасленной одежде, наше присутствие привлекло их внимание. Один из них поднимает меня высоко над собой, смеясь, что-то шутливое говорит и аккуратно ставит на землю. От его огромных грязных рукавиц все мое платье – в пятнах. Я расплакалась, а он смутился. Затем они быстро поднялись в бронепоезд… Дедушкин приезд ознаменовался вечеринкой, то есть вечером завели патефон и танцевали. Большой черный патефон, умение его заводить, широкие, тоже черные, пластинки, иголки, которые вставляются в блестящую головку патефона, музыка – всё  это крайне впечатляло. Запомнились названия некоторых песен: «Три поросенка», «Бабочки под дождем»…

 Гале около двух лет. Она болела, кажется,  ангиной, но уже стала  выздоравливать и ходить по дому. Это было зимой. Хорошо помню, как мама вносила ведра с водой и выливала в большой железный бак, стоящий у двери. В ведрах плавали куски льда, которые с шумом шлепались вниз. Бак  уже наполнился, а мама ушла куда-то снова. Галя пододвинула табуретку к баку, взяла ковшик, почерпнула воды и напилась. Как в замедленной съемке вижу эту картинку, но тогда я ничего не поняла. У Гали случилась скарлатина, спасти ее не смогли. Помню, сижу за столом в комнате, кроватка, где лежала Галя, стояла за дверью – мне ее не видно. Вошла мама, постояла у кроватки и вновь ушла. Вернулась с нашими соседями, несколько мужчин полукольцом окружили кроватку и стоят молча. Галя умирала. В тот момент я словно витала в другом месте, и лишь когда ее положили на стол, и люди стали приходить, тогда начала понимать, что это – смерть. Галя была красивой девочкой, с тонкими бровями, и это как-то подчеркивало скорбь. На похороны приехала бабушка, папина мама. Вечером, после похорон, сидели на кухне, бабушка вдруг вскрикнула и быстро ушла в комнату. Оказалось, в ее нижней одежде запуталась мышь. Суеверно говорили, что это – дурная весть. Но  худшее уже случилось…

1937 – дата, невероятно далекая, и холодок пробегает по спине, когда подумаю, что моя память – хранитель тех давних картинок, разрозненных, зыбких и в то же время прочных, - эмоции, связанные с ними, тоже живы. Но любое детское воспоминание идет через призму родительских рассказов и нынешней собственной интерпретации - и такое наслоение неизбежно.

 Возможно, это было самое раннее воспоминание: мама со мной и братом поехала в Петровский Завод. В моей памяти остались какие-то визуальные отрывки,  и они вряд ли удержались бы, не поддержанные маминым рассказом, а позже всё слилось в одно целое. В вагоне ехала большая команда лыжников-москвичей – возвращались из Владивостока. Одна из лыжниц, чтоб облегчить маме ночлег, взяла меня к себе на полку. Она была женщиной полной, и спать мне с ней было тесно – это я помню сама: проблеск самовосприятия. Есть фотография 36 года, где мы в гостях у бабушки, но, возможно, это другая поездка. И еще помнится бабушкина очень вкусная кутья на Рождество и маленькая комната, завешанная сияющими иконами, перед которыми ровным огоньком горит синяя лампада…

И еще один проблеск: наша семья гостила в Нанаграх у маминой сестры, и хозяева  проводили нас на вокзал – мы стоим на деревянном перроне в ожидании поезда. Мне чего-то захотелось – мама ответила отказом. Тогда я упала на дощатый настил и заколотила ногами. Никакой реакции - никто из взрослых ко мне даже не повернулся. Что-то осознав, я замолчала и поднялась. Это была моя последняя истерика.

Одно из ранних впечатлений, поддержанное мамиными рассказами, - наша домашняя самодеятельность. Посреди комнаты ставилась табуретка, и мы с братом по очереди залезали на нее и декламировали стихи. Когда Володя слезал с табуретки, я произносила: ну, ля (то есть я), занимала сцену и начинала: му-му, ма-ма. Проблеск самовосприятия: вижу себя на табуретке, свое  старание что-то сказать и одобрительные взгляды взрослых. А «му-му» от того, что я почти ничего не умела говорить до трех лет.

Оставаться в квартире одной было всегда мучительно – одолевало  чувство страха. Возле ножки стола мне виделась телячья нога, шерстистая, бурого цвета, с копытом. Я застывала и не сводила с нее глаз. Когда хлопала входная дверь – видение исчезало, и я облегченно срывалась с места. Страхи всякого рода сопровождали меня лет до десяти, когда, наконец, научилась о них рассказывать...

Почти напротив нашего дома, поодаль за железной дорогой, находился пионерский лагерь, это, по сути, был поселок в поселке: огорожена большая территория, стоят аккуратными рядами белые корпуса, а за ними,  несколько таких же домов занимал детский сад. Нас водили туда, но недолго (возможно, из-за отъезда).  Запомнилась излишне сладкая еда (к таковой мы не привыкли): какао, манная каша, залитая сливочным маслом. Оставить на тарелке было нельзя, но и съесть тоже было нельзя.

Из маминых рассказов. Когда я была младенцем, Володя нянчился со мной, кормил голубицей и медом (умазывая до ушей), качал в кроватке. Под ножками кроватки - выгнутые плашки, точнее ее назвать качалкой. Володя становился на выступы плашек и попутно качался сам. Однажды мама входит в комнату и видит такую картину: качалка лежит на боку, ребенок - на полу, накрытый матрацем, а Володя – на кровати, спрятав голову под подушку… Володя пяти лет научился читать, причем его никто не учил и даже никто не знал об этом. Как-то мама сидела на кухне, а из комнаты раздался Володин возглас: мама, мама, посмотри, что я прочел! «В Читинском депо завелось сватовство!» Мама восприняла это за шутку, но когда сын принес обрывок газеты, и она увидела этот заголовок своими глазами, пришлось поверить… Володя был ранним ребенком, а я, напротив, поздним. Он пошел девяти месяцев, рано начал произносить букву «р»  - в отличие от меня (мне она не удавалась до 13 лет). Даже рахит, перенесенный им в ранние годы жизни, не задел его способностей. Володя родился в 1931 году – в пору, как известно, повсеместного голода. Рахит развился в тяжелую форму, мама, отчаявшись справиться, поехала с сыном в Урушу, к своей матери. Там стоял концлагерь, где был опытный врач. Он расписал строгую диету (у бабушки с питанием было получше) и строго по часам. А ребенок постоянно просил есть. Молодая мама не выдерживала голодных воплей, срывалась: на, ешь! Но бабушка жестко следовала врачебной методе – благодаря ее выдержке ребенок начал поправляться. Однако глаз с него спускать было нельзя: чуть отвернёшься, он оказывался у помойного ведра и извлекал из него картофельные очистки… Володя пошел в школу семи лет, в первом классе ему делать было нечего, учителя пришли к заключению: если решит арифметическую задачу, переведут его в четвертый класс. Брат задачу решил, но в четвертый не пошел – испугался: там незнакомые ребята, а с этими он уже подружился…

Нашими соседями по коридору была в то время семья Лисовских. Мама как-то настирала много белья и повесила во дворе на проволоку. Через какое-то время посмотрела – в белье пробел: там висело ее платье с бордюром из голубых ромашек, мамино любимое. Взять никто бы не успел, кроме соседей. Мама стала спрашивать соседку – та категорически отперлась. Но за ней тогда змеилась репутация хитрой и вздорной старухи (она продержалось долго). Когда-то прошел по семьям железнодорожников приказ начальства: подготовиться к визиту наркома, прибраться, жалоб не подавать, жизнь хвалить. Приехал нарком (возможно, это был Л. М. Каганович, устраивавший проверки по всей железной дороге) с большой свитой, обошел все квартиры. Мама говорила, что всё хорошо, жалоб нет. Вскоре соседи узнали, что  Лисовчиха, несмотря на приказ, наплакалась наркому, как она нищенствует. Нарком распорядился выдать ей десять метров ткани. Хитрость и наглость Лисовчихи всех возмутила: она не была такой бедной.

Мама, бегая в легкой шапочке по морозу, простудила уши, да так, что совсем оглохла. Гале было несколько месяцев, она плачет, а мама только видит это, не слыша ни звука. Врачебной помощи ждать неоткуда. Но недалеко стоял концлагерь. Среди заключенных был хороший врач, разрешалось пойти к лагерному начальству и под расписку попросить врача к себе домой, что папа и сделал. Конечно же, лекарств никаких не было, врач обращался к домашним средствам – нашел таковое и для мамы. По его совету она стала прикладывать к ушам компрессы из мочи. Слух вернулся. Так и повелось у нас лечить подобным компрессом любой нарыв (на наших босых ногах они вскакивали часто) – действовало безотказно.

О концлагере. Назывался он БАМ.   Всегда я полагала, что он имел отношение к довоенному началу строительства БАМа. Но когда стали с братом писать мемуары, брат поправил меня: в то время достраивался на железной дороге второй путь. Мне помнятся детали: барак стоял, кажется, недалеко от водонапорной башни (называли резервуаром). Видимо, к их хозяйству  относился большой склад тюков прессованной соломы, громоздившийся с другой стороны от нашего дома. Там же, поодаль, была стоянка волов. Запряженные по паре в высокие арбы, они стояли, плотные, грузные, рогатые – целый караван. Потом всё это исчезло навсегда. Но в общей сложности о жизни лагеря у меня скопилось столько впечатлений, что когда читала солженицынский «Один день Ивана Денисовича», вся эмпирика повести показалась знакомой.

Декабрь 2012, Рига

НАЗАД В РАЗДЕЛ